Тобол. Много званых
Айкони испугалась, глядя на гостя снизу вверх. Табберт улыбнулся и, успокаивая, погладил девчонку по голове, как собачку. Он знал, что местные дикари называются остяками. Русские иногда берут их в услужение.
– Ты остяшка, да? – спросил Табберт.
С дикарями надо обращаться как с детьми. Он ласково вынул из рук Айкони вышивку и с преувеличенным восхищением потрогал пальцем бисер.
– Отшень красив узор, – сказал он. – Ты хороший умелец. На твоё.
Он протянул вышивку обратно Айкони и снова показал бляху.
– Явун-Ика, медведь-старик, – тихо произнесла Айкони и от смущения ненадолго прикрыла вышивкой лицо.
Довольный собою, Табберт поднялся, взял с полки хрупкий китайский веер с журавлями и розовыми цветами вишни и напоказ для Айкони начал томно обмахиваться, как дама, закатив глаза и открыв рот. Айкони смотрела на него во все глаза, не понимая, что делает этот большой усатый человек. Табберт положил веер и взял страусиное перо, сунул его за ухо и горделиво подбоченился, изображая лихого ухажёра. Айкони поняла, что с ней играют, и неуверенно заулыбалась. Она подумала, что высоченный усач, похоже, вовсе не страшный, а добрый и смешной. Айкони была удивлена, что её веселят. Наверное, она очень понравилась этому мужчине. А Табберт снял с гвоздя на стене ржавый арабский шлем с чеканной вязью по ободу, напялил, скорчил зверскую харю и, оскалившись, зарычал. Айкони тихо засмеялась, уже почти влюблённая в великана. Разве настоящие звери так рычат? Так рычат щенята, которые думают, что они в тайге самые свирепые и дикие!.. Табберт вытащил из-под короба порванный шаманский бубен и похлопал им себе по макушке. Айкони не выдержала и снова спрятала лицо за вышивкой. Разве бубном бьют по голове? Бубен поёт под колотушкой шамана, и надо уметь ею стучать! Конечно, великан знает всё правильно, однако показывает всякие потешные несуразности, чтобы ей, Айкони, радостнее было жить!..
Айкони хотелось, чтобы Табберт и дальше забавлял её, но вдруг хлопнула дверь, и в горницу в клубах пара вошёл старый Семульча. Табберт убрал бубен на место и развернул плечи, готовясь к встрече с Семульчой, но успел подмигнуть Айкони и ещё раз погладил её по голове своей широкой ладонью. Волна блаженства потекла по Айкони, будто горячая вода.
– Еле разыскал Петьку, – шаркая ногами по тряпке на полу, сообщил Ремезов. – За Курдюмкой с девками забаловался. Так ему по шее врезал – шапка чуть за Иртыш не улетела… Что за гости у нас?
Ремезов придирчиво сощурился на Табберта.
Взволнованная Айкони не пыталась понять, о чём эти мужчины говорят при знакомстве. Она внимательно наблюдала за Таббертом. Он настоящий князь, это точно! Он не испугался старого Семульчу, который всегда был сердитый и крикливый. Он остался прямым, как копьё, спокойным и полным достоинства! И Семульча признал величие князя: согнал со своего места сына и усадил князя напротив себя, где раньше сидел тот грустный мужчина с серьгой в ухе. Семульча разговаривал с князем как с равным себе и даже слушал его, а ведь Семульча никого не считал равным и никого не слушал!
Семён-младший попрощался с Новицким, тихонько забрал армяк и ушёл из мастерской, а Ремезов увлёкся разговором с Таббертом. На столе перед Ремезовым Табберт разложил мятую тетрадь с зарисовками тех изображений, которые встретил на скале, когда их гнали из Вятки в Сибирь.
– Я рисовать река Вищер, – пояснял Табберт.
– Вишера! – ревниво поправил Ремезов. – Это писаница. Мне брехали про тамошний Писаный камень, но сам-то я не бывал в тех краях.
– Сибирь такой рисование иметь ещё?
– Немало! Мне рассказывали, кто своими глазами видел. У братов есть утёсы с высеченными картинами, у бороталов тоже, на реке Томи есть, на Енисее, у тайчиутов в степях врыты стоячие плинфы с титлами… А я только единожды встречал – на Ирбите, это река такая. Сейчас покажу тебе.
Семён Ульянович разгорячился, обрадованный возможностью показать свои открытия. На его памяти никто не проявлял интереса к этим загадочным знакам. Ремезов решительно вытащил толстый растрёпанный фолиант в деревянной обложке – свою Служебную книгу. На обложке была выжжена восьмиконечная звезда. Семён Ульянович бухнул фолиант на стол, раскрыл пополам и принялся листать. Табберт напрягся, увидев на страницах ремезовского труда чертежи извилистых рек.
– Вот! – Семён Ульянович ткнул пальцем в страницу. – Лет десять назад мы с Левонтием перечертили. Со льда зашли, лестницу подставляли.
Табберт сравнивал свои эскизы с зарисовками Ремезова.
– Кто их делать?
– Вовсе понятия не имею! – Ремезов в досаде дёрнул себя за бороду. – Самому страсть как любопытно! Одно ясно – совсем ничего люди не знали.
В тот раз Семён Ульянович с Леонтием и переписчиками ездил в Кунгур и на Чусовую по уговору с дьяком Виниусом, главой Сибирского приказа, но знаки Ремезов срисовал для себя, а не для дьяка. На невысокой скале над Ирбитом каракулями были намалёваны разные человечки, вернее – мужики, потому что со срамными удами. Переносить всё это непотребство на бумагу Семён Ульянович сыну не дозволил. Пока они с Лёнькой корячились на шаткой лестнице, Семён Ульянович думал, что одежда – признак стыда, стыд – признак души, душа – признак бога. Ежели те люди, что исписали скалу, не знали одежды, выходит, не знали и бога – не только Христа или Магомета, но даже вогульских и остяцких божков. А про людей, которые никаких богов начисто не знали, Ремезов никогда не слышал. Такого и представить нельзя.
– Это важный ди энтдекунг, находка знания, – веско произнёс Табберт. – Что есть рукописание у тебя, Симон?
– Моя Служебная книга. Всякие памяти заношу о Сибири.
– И карты?
– Да вполовину из чертежей составлена.
– Ты быть большой учёный.
– Куда там мне, самописцу убогому! – тотчас заёрничал польщённый Семён Ульянович. – Живём – горюем, и пришибить некому.
А Новицкий сидел на сундуке поодаль от Ремезова с Таббертом и смотрел на Айкони, вышивающую при свете из печки. Григорий Ильич не мог понять, где он раньше уже видел эту остяцкую девчонку. Точно, что не у Семёна Ульяновича, – Новицкий у него не был с Масленицы… И не в поездке с владыкой, потому что Ремезов ещё весной при встрече на базаре говорил, что взял работницу… Но где же? А ведь где-то видел. И тогда она показалась ему очень красивой… Непонимание тревожило Григория Ильича.
– Диточка, а где я тэбе бачив доныне? – осторожно спросил он. – Яко лицэ твое мэне ведомо… Даже боязно. Примарилося, чи ни?
Айкони неловко было от пристального взгляда Новицкого. Ей хотелось смотреть на Табберта, но она опасалась выдать себя чужаку.
– Ты не бойся, – мягко попросил Новицкий. – Таку пригожу дывчину хто обидэ? Дюже ты менэ сердце растревожув…
За обликом Айкони ему что-то чудилось, будто Айкони двоилась, будто за ней был другой человек – или так отзывалась другая судьба?.. Эти губы, тонкая чёрная прядь, раскосые глаза – словно пьяные или заплаканные… Айкони сжималась. Такие тяжёлые и долгие взгляды мужчин она помнила по своим мукам в неволе. А Григорий Ильич с трепетом думал, что его смутное знание незнакомого человека, возможно, от бога. В этом знании чудилась какая-то грозная тайна, предназначенная ему свыше. Может, господь как-то потихоньку приуготовлял его к чему-то – и словно проговорился?
– Як звати тэбе, диточка?
Айкони не отвечала. Тихий мужчина с серьгой в ухе стал ей невыносим, как близость к опасному зверю. Айкони вскочила и выбежала из горницы.
Холодная ночь зазвенела вокруг неё, она глубоко вздохнула – и сразу напрочь забыла о Новицком. Там, в горнице, находится князь! Он увидел её! Он играл с ней, он знает, что Айкони есть! Боги её любят!
Айкони ссыпалась с крыльца и огляделась. Пустой двор. Снег. Пылают звёзды. В загончике поскуливали псы, которых не отпускали, потому что гости ещё не ушли. Айкони легко побежала к загону, отворила калитку и, смеясь, бросилась обниматься с собаками – с Батыем и Чингизом. Эти зверюги могли разорвать человека, их и держали на подворье, чтобы рвать воров, но Айкони хватала Чингиза и Батыя за мохнатые морды, хватала за острые уши, валила набок на снег и зарывалась лицом в толстую собачью шерсть. Псы вырывались, прыгали вокруг девчонки, щёлкали зубами, делая вид, что нападают, взрыкивали, бодались и лизали ей лицо.